Очень странно из плоти дитя слепить –
материнством плыть, как цветной рекой:
колыбельные петь, лепетать, любить,
ссоры нежно латать, тихо слёзы лить –
а потом на прощанье махать рукой.
Очень трудно понять, что условна жизнь.
Было детство всерьёз, остальное – что ж,
понарошку как будто... Песок бежит
всё быстрее в часах, и судьбы пажи
разнесли все посылки: сиди – итожь,
перечитывай письма и дневники,
сочиняй для грядущей зимы завет –
и гаси бесполезные маяки:
ни одной души, ни одной руки
не привлёк обжигающе яркий свет.
* * *
Сквозь желтизну газет за прошлый век
с засушенными ломтиками солнца
на выцветших полях – ко мне привет
из юности восторженной несётся.
И мог бы передать лишь Клод Моне
заворожённый воздух на картине
о том, как жизнь была щедра ко мне,
и сколько я чудес наворотила.
Как Альма-матер? Всё ещё стоит,
но Родину мою переназвали,
и, заглянув в старинный кондуит,
все имена припомню я едва ли.
Лишь солнца блёстки вижу сквозь листву,
а голос, сердце дразнящий, не слышу.
Я в мире том исчезнувшем слыву
неосторожной – любящею слишком.
* * *
Зеркала не те, что были прежде –
я сама себе уже не лгу
и свернула голову надежде,
как ромашке юной на лугу.
Икебана памяти сухая
не хранит любовный аромат.
Ветер наваждений затихает –
лишь стихов цветная бахрома
всё трепещет на холстине серых
будней, проходящих косяком.
Нечего ни жать уже, ни сеять
осенью, подкравшейся тайком.
Разве что лесов великолепье
вдруг органной музыкой пронзит –
прошлых и грядущих поколений
я услышу вызов и призыв,
и берёз витые отраженья
задрожат, как клавиши, в реке.
Знаю я, что после пораженья
уходить придётся налегке.
Мир зеркал, ромашек, безрассудства –
мне с тобой так было хорошо.
Кони на лугу, как встарь, пасутся.
Вот и ладно – что же мне ещё?
* * *
Памяти сухофрукты горчат.
Чайки над морем чужим кричат.
Время уже не даритель – вор.
С прошлым увядшим вступаю в спор,
жребий принять не желаю свой –
рано опавшей шуршать листвой.
Перебели, черновик, зима,
и перед тем, как долги взимать –
переписать мне позволь, Господь,
жизнь – но не душу, а только плоть.
Плот подари мне – иной рекой
плыть, управляя веслом-строкой.
Но как круги по воде – слова.
Дом мой из дыма, чадит едва
пламя растративший костерок –
в нём угольки одиноких строк.
* * *
Наверно, было слишком много красок
на полотне судьбы и тех плодов
ворованных, что после всех утрясок-
усушек – не оставили следов.
Лишь памяти земной переизбыток
чуть-чуть горчит – и ночи так тихи.
Был мир перевоссоздан и испытан
на лёгкость – воплощением в стихи.
Забывшие любовный лепет руки
сжигают невесомые мосты –
и лепят одиночества фигурки
из пересохшей глины пустоты.
* * *
Все замкнутые пройдены круги –
разомкнуты и сомкнуты по новой,
и мерою протянутой руки
измерен мир – от края до основы.
Бессмысленности милые, кружа
как пчёлы, мёд со всех лугов собрали,
и ранами цветущая душа
в последней битве подняла забрало.
Жизнь всё смелей висит на волоске.
Всё долгожданней грозовые тучи.
Зерно любви томится в колоске –
несжатом, одиноком, невезучем.
* * *
Буквовьюга письма твоего
мне на сердце сугроб наметает.
Ты не можешь понять одного:
мне не нужно красивых метафор
и искусных узоров вранья
на стекле твоих зимних сомнений.
Ты приди ко мне, выпей вина,
чтобы мы от любви разомлели,
и скажи мне простым языком –
недвусмысленно, прямо и кратко:
Ты отдашь мне себя целиком?
Ты возьмёшь мою жизнь без остатка?
* * *
Обострение счастья, когда уже вроде болезнь
притяженья к тебе перешла в несмертельную фазу.
Неужели в ушко избавленья от жажды пролезть
мне в пустыне любви за всю жизнь не удастся ни разу?
Караваны идут терпеливо с дарами разлук
в раскалённых песках бытия, пересыпанных в Вечность,
пока где-то вдали не уловит обманчивый слух
шелестенье ручья, и душа – неумелый разведчик –
устремившись к воде напрямик потайною тропой,
не направит к беде и к звезде в пересохшем колодце.
Обостренье тоски после встречи случайной с тобой.
Обозренье судьбы – трепетанье несжатых колосьев.
* * *
Есть жажда – утоленья нет,
и душный морок непрогляден.
Таков любви земной сюжет:
вознагражденье и проклятье,
и счастья выспреннего блажь,
и выпаренным будням кукиш,
ловушка, западня, мираж –
всё это зная, вновь рискуешь
и, лишь любви завидев тень,
не разглядев ещё разлуку –
сквозь свежий бурелом потерь
идёшь по замкнутому кругу.
* * *
Когда любви поспешно маску
друг с друга сняли, и былые
черты привычно отразились
в старинных пыльных зеркалах –
покорно мы опять вернулись
в реальность, словно эмигранты,
из той земли обетованной,
где грезили прожить всю жизнь –
ну, скажем, с берегов испанских:
там мы на море обольщений
с витых балконов любовались,
сплетясь телами, словно змейки,
в тягучем солнечном меду.
Ты подбирал губами капли
вина заворожённо нежно
с моих коленей загорелых,
и дольше века длился миг –
а я, твоих волос касаясь,
придумывала имя дочке
на случай, если Божья воля
вдруг явит чудо из чудес.
Мы просыпались на рассвете,
повадки счастья изучая,
и ветерок, летящий с моря,
полночный жар не охлаждал.
Ты по утрам варил мне кофе
и розы клал у изголовья.
«Мне кажется, что я родился
с тобой быть рядом» – говорил,
лаская завитки на шее.
Так было и в тот ясный день,
когда тебе рассыльный в чёрном
вручил решение суда:
покинуть горы, море, чаек
и к аистам опять вернуться
в пределы средней полосы.
«А как же сказка?» – я спросила,
обескураженно снимая
кольцо из лёгкой звёздной крошки.
«Что делать, – ты ответил, – искры
иллюзий долго не сияют.
Давай в глаза посмотрим правде:
у нас тут будущего нет».
Поодиночке мы вернулись
на родину – в гнездовье быта,
смирения, покоя, воли,
к жилищу аистов, которым
ребёнка в дом не принести.
Я в башню из слоновой кости
вновь поднялась – открыла книгу
на той странице, где когда-то
оставила, не дочитав,
но строки стали расплываться.
Я подошла к окну – на небе
всё те же звёзды трепетали,
и было странным осознанье:
на свете больше нет меня.
В ушах, как в раковине, море
ещё шумит, но, может, время
утешит и утишит боль?
Мне тихо на лицо ночами
любовь, как бабочка, садится –
прощальным эхом поцелуя
щекочет губы и глаза.
И страшно в первое мгновенье
её согнать – вдруг своевольно
вдогонку улетит душа?
Но аист – вечный соглядатай,
но аист – судия безмолвный –
крылами смахивает в вечность
волшебный памяти узор.
* * *
Я обозналась, так бывает –
и гость случайный был таков.
Но что меня не убивает –
не пригодится для стихов.
Я обозналась, так бывает –
и говорю себе: не ной.
Боль постепенно убывает,
как прибывает свет дневной.
Душа пороги обивает
чужих миров, судеб чужих –
и всё на встречу уповает
с тем, без кого не может жить.
Осенний ветер завывает.
Идёт на убыль век земной.
Я обозналась – так бывает.
Бывает часто так со мной.
* * *
Когда уже всё поздно – можно всё.
Какое облегчение предсмертья –
по чувству только жить, а не по смете –
посметь всё то, что некогда осёл
меж двух стогов в смятенье выбирал
и всё не мог желаемое выбрать.
Как хорошо из всех пристрастий выбыть
и долг забыть, что шилом выпирал.
Всё обнулилось жизнью – смех и плач,
плодом с горчинкой обернулось семя.
Любовям вечным порубил палач
ромашковые головы на сено –
насытить Буриданова осла
и научить осеннему смиренью –
и всепрощенью, и благодаренью
за щедрые дары добра и зла.
Как нынче беспоследственно не лгать,
неправду бесподследственно приветить,
бросать слова и помыслы на ветер
и разводить ромашки на лугах
не для судьбы – для комнатных стихов,
музейной безупречной икебаны.
И прикасаться тихими губами
к чужим губам – без пламени грехов.
И ощущать себя летучим сном,
пока минувших наваждений слиток
качается, как золотистый листик –
последний – за распахнутым окном.