Родители Гроссмана познакомились в Италии. Его бедовый отец, Соломон Иосифович (Семен Осипович) увел мать (Екатерину Савельевну Витис) от мужа. Старший Гроссман учился в Бернском университете, стал инженером-химиком, а происходил он из богатого бессарабского купеческого рода. Екатерина Савельевна была отпрыском такого же богатого одесского семейства, училась во Франции, преподавала французский язык. Словом, жили они как «белые люди», да простят мне афроамериканцы этот советский фольклор.
Жили они в Бердичеве, исповедовали гуманизм и атеизм пополам со скептицизмом, и 12 декабря 1905 года у них родился сын Иосиф. Иося быстро превратился в Васю, так няне было проще. И рос он в родителей — космополитом. Двенадцать лет счастливой жизни: елки, игрушки, сласти, кружевные воротнички, гувернантка, бархатные костюмчики. Полицмейстер приходил поздравлять с Пасхой и Рождеством, получал «синенькую» (пять рублей) и бутылку коньяка и благодарил барина и барыню. Мальчик никогда не слышал слово «жид». Погромов в Бердичеве вовсе не было, слишком велико было еврейское население (полгорода), погромщиков самих бы разгромили к черту.
А потом «сон золотой» кончился: сначала родители разошлись, но это еще не беда. Вася с матерью жили у богатого дяди, доктора Шеренциса, построившего в Бердичеве мельницу и водокачку. Но пришел 1917-й, богатые стали бедными, а бедные не разбогатели. Гимназия превратилась в школу, которую Вася закончил в 1922 году. И по семейной традиции поехал учиться на химика в Москву, в МГУ на химический факультет. В 1929 году он его закончил и вернулся в Донбасс, где проходил практику. Работал на шахте инженером-химиком, преподавал химию в донецких вузах. Был писаный красавец: высокий, голубоглазый, чернокудрый, с усами, да еще и европеец: мама возила его во Францию, два года он учился в швейцарском лицее. И, конечно, с такими данными он подцепил в Киеве красивую Аню, Анну Петровну Мацук, свою первую жену, которая родила ему дочь Катю (названную в честь матери). Но в шахте Василий Семенович подхватил туберкулез. Надо было уезжать. И в 1933-м он едет в Москву (туда стремились из провинции не только сестры, но и братья), а с женой они в том же году разводятся. Свободен и независим!
В это время Гроссман еще наивный марксист-меньшевик в бухаринском стиле. Верит в Ленина и социализм. Во-первых, молодой и зеленый, а во-вторых, наследственность: Семен Осипович, папа, согрешил с марксизмом — на свои деньги организовывал по стране марксистские кружки (на свою, естественно, голову). Его кочевая жизнь (еще ведь и по шахтам ездил, новаторские методы внедрял) и развела его с женой. Но любил он ее до самой смерти, и переписывались они, как нежные любовники. Так что Василий сначала шел налево вместе с веком (уже потом пошел направо, против течения).
В 1934 году он покорил Горького (да зачтется и это старому экстремисту) производственной повестью «Глюкауф» из жизни инженеров и шахтеров и рассказом «В городе Бердичеве» о Гражданской войне. Это еще, конечно, пустая порода, но крупицы золота там поблескивают. Горький, опытный старатель, велел ему промывать золотишко.
Три года подряд, с 1935-го по 1937-й, он издает рассказы: о бедных евреях, о беременных комиссаршах (почти весь будущий фильм «Комиссар»). Да еще в 1937–1940 годах выходит эпос историко-революционный — «Степан Кольчугин», о революционных (даже слишком) демократах 1905–1917 годов, когда еще можно было веровать в добродетель и «светлое царство социализма», как писал самый старший Гайдар. Ну что ж, это был успех: три сборника, эпос, поездки к Горькому на дачу, а в 1937 году его приняли в Союз писателей. Булгаков Гроссману завидовал, говорил: неужели можно напечатать что-то порядочное? И даже сталинская борона (хотя Сталин его и не любил и регулярно из премиальных списков вычеркивал) Гроссмана не зацепила. Ведь ему помогало литобъединение «Перевал»: Иван Катаев, Борис Губер, Николай Зарудин. В 1937 году «перевальцев» уничтожили почти всех, даже фотокарточек не осталось. А его пронесло.
А ведь незадолго до этого наш красавец и баловень судьбы (как тогда казалось многим) влюбился в жену своего друга Бориса Губера и увел ее из семьи, от мужа и двух мальчиков, Феди и Миши. А тут аресты, Апокалипсис, Ольгу берут вслед за Борисом как ЧСИР. И здесь Василий Семенович идет на грозу. Забирает к себе Федю и Мишу, едет в НКВД, начинает доказывать, что Ольга уже год как его жена, а вовсе не Бориса. Он отбивал ее год, и случилось чудо: Ольгу ему отдали — тощую, грязную и голодную. Он ее отмыл, откормил и женился на ней. Ольга стала его второй женой. Ольга Михайловна Губер. Федя и Миша стали его детьми. Он сходил за женой в ад, как Орфей, и вернулся живым. Отчаянная смелость и благородство Серебряного века.
А снаряды ложились все ближе: в 1934 году арестовали и выслали его кузину Надю Алмаз, в квартире которой он жил. В 1937 году расстреляли не только «перевальцев»: был расстрелян дядя, доктор Шеренцис. Гроссман не унижался, не подписывал подлые письма, не лизал сталинские сапоги. Его явно хранило Провидение. Он не должен был погибнуть раньше, чем выполнит свою миссию. У него не было дублера, его симфонию не мог бы сыграть даже солженицынский оркестр.
На остатках советского энтузиазма и на врожденном благородстве (не бросать в беде) нестроевой, глубоко штатский, забракованный всеми комиссиями Гроссман пробивается в военные корреспонденты газеты «Красная звезда». И оказывается блестящим военным журналистом. Его репортажи бойцы учили наизусть, их вывешивали в Ставке: когда ожидались наступление или какая-нибудь замысловатая операция, Ставка заказывала в «Красной звезде» Гроссмана. Он писал не по «материалам», он лез в самое пекло, его репортажи пахли порохом, кровью и смертью. Он был словно заговорен: под ноги ему бросили гранату, и она не разорвалась; он один спасся из утопленного снарядами в Волге транспорта; за всю войну он ни разу не был ранен. Его статьи заставляли союзников плакать хорошими слезами и испытывать теплые чувства к Красной Армии. Он был личным врагом фашизма, его кровником, он объявил Третьему рейху вендетту.
На то была особая причина: 15 сентября 1941 года в Бердичеве в гетто вместе с другими евреями была расстреляна Екатерина Савельевна Витис, его кроткая, образованная, тяжело больная костным туберкулезом мать. Так она и пошла к могильному братскому рву на костылях. Атеист и вольнодумец Гроссман вспомнил о том, что он еврей. Об этом ему напомнили уготованные его народу газовые камеры и печи крематориев. Это был его личный счет. Он становится самым пламенным членом ЕАК — Еврейского антифашистского комитета. Он привлекает массу западных денег и западных сердец. Потом, в 1948 году, это спасет его от ареста и расстрела, когда комитет начнут разгонять, когда убьют Михоэлса.
За участие в Сталинградской битве он получил орден Красной Звезды. На мемориале Мамаева кургана выбиты слова из его очерка «Направление главного удара». Мемориал не учебник, оттуда слова не выкинешь и надпись не сотрешь. Василий Гроссман стал неприкосновенным и мог просить у Сталина все что угодно. Но не просил ничего: он ненавидел его. Гроссман даже не обращал внимания на то, что его репортажи часто печатает иностранная пресса и не смеет публиковать советская. Он должен был сокрушить фашизм. Он первым заговорил о холокосте в книге «Треблинский ад». В 1946 году они с Эренбургом составили «Черную книгу» о горькой участи евреев. Но в антисемитском СССР она долго не выходила, ее опубликовали только в Израиле в 1980 году.
Но вот окончилась война, обет исполнен, фашизм осужден, разбит, вне закона, очерки вошли в книгу «В годы войны», можно почить на лаврах. Но Василий Семенович дает следующий обет: сокрушить сталинизм. Пока крушил, разобрался в ленинизме и стал крушить советский строй как таковой. В 1946 году он начинает писать первую часть дилогии «За правое дело». Вполголоса, выжимая из себя правоверность. Но это — бомба без часового механизма. «Семнадцать мгновений весны» без Штирлица. Живой Гитлер, живой Муссолини, живые Кейтель и Йодль. Сталина практически нет, этот злодей всегда казался Гроссману серым, как деревенский валенок. Но это же не семидесятые, а пятидесятые годы, какой там Штирлиц, Сталин еще жив. И начинается ад: вопли критиков, Твардовский резко отказывается печатать роман, роман крошат в капусту, переделывают, трижды меняют название. Но Гроссман не боится ничего: он входил в Майданек, Треблинку и Собибор вместе с войсками, он видел Шоа — Холокост. Твардовский потом к роману потеплел, а сначала спрашивал у Гроссмана, советский ли он человек. Гроссман пытался признать ошибки, писал Сталину, но унижаться он не умел, получилась угроза: напишу вторую часть, тогда вы увидите, где раки зимуют. Словом, он ждал ареста в том самом марте, когда случилось то, что он так победно провозгласил в самиздатовской, посмертной, «пилотной» ко второй части дилогии «Жизнь и судьба» повести «Все течет»: «И вдруг пятого марта умер Сталин. Эта смерть вторглась в гигантскую систему механизированного энтузиазма, назначенных по указанию райкома народного гнева и народной любви. Сталин умер беспланово, без указаний директивных органов. Сталин умер без личного указания самого товарища Сталина. Ликование охватило многомиллионное население лагерей. Колонны заключенных в глубоком мраке шли на работу. Рев океана заглушал лай служебных собак. И вдруг, словно свет полярного сияния замерцал по рядам: Сталин умер! Десятки тысяч законвоированных шепотом передавали друг другу: «Подох… подох…», и этот шепот тысяч и тысяч загудел, как ветер. Черная ночь стояла над полярной землей. Но лед на Ледовитом океане был взломан, и океан ревел». Роман вышел, а Гроссман засел за вторую часть.
Вторая часть называлась «Жизнь и судьба». Из нашей плачевной истории ХХ века нам известно, что судьба — индейка, а жизнь — копейка. Судьба — нечто недоступное, чуждое, праздничное, американское блюдо ко Дню благодарения. Советский работяга не мог не только попробовать индейку, он не мог и увидеть ее — разве что на картинке в дореволюционной книжице «Птичий двор бабушки Татьяны». Индейка падала сверху и била клювом в затылок советских гадких утят. Им не давали времени стать лебедями. А Гроссман успел. Он содрал с себя советский пух, эту мерзкую шкуру, даже семь шкур. Он пел лебединую песню, перекидывался в орла, он ястребом и соколом долбил своих жалких современников. Хищный лебедь-оборотень, птица Феникс, добровольно сгорающая на собственном костре.
А что жизнь — копейка и для Третьего рейха, и для IV Интернационала, знали все, кто ходил под свастикой или под серпом и молотом с красной звездой. Закончив свой потрясающий труд, Гроссман в 1961 году стал штурмовать замерзающие перед ним от ужаса оттепельные редакции. Твардовский прямо спросил: «Ты хочешь, чтобы я положил партбилет?» «Да, хочу», — честно ответил писатель. А ведь он мог жить припеваючи, получать ветеранский паек.
Ему дали квартиру в писательском доме у метро «Аэропорт», чтобы удобнее было следить за его контактами. Из горячих рук НКВД и МГБ он перешел по эстафете в теплые руки КГБ — его недреманное око не выпускало писателя из виду. А у него был один из первых в Москве телевизоров, коллеги ходили посмотреть. И он увел от очередного мужа очередную жену. У Ольги кончились силы, она хотела отдохнуть и пожить для себя, а не носить передачи мужу-декабристу. Она заклинала его сжечь рукопись и даже пыталась отнести ее в КГБ (чистый Оруэлл: «Спасибо, что меня взяли, когда меня еще можно было спасти»). Они с сыном ели Василия Семеновича поедом, и если он не развелся, то из чистого благородства: хотел, чтобы его вдова получала литфондовскую пенсию. Он увел жену у Заболоцкого, Екатерину Васильевну Короткову. Вот она была как раз декабристкой. Они не расписывались, но она скрасила его последние годы, и ей он оставил на хранение рукопись повести «Все течет».
Дальше начинается чистый триллер. Трусливый Кожевников отдал роман в КГБ. КГБ захлопал крыльями и закудахтал: такое яичко ему Гроссман помог снести! Ордена, погоны, премии. Гроссмана не арестовали, арестовали роман. Но коварный Гроссман всех перехитрил. Он заранее припрятал у друзей несколько экземпляров. Сделал вид, что отдал все, что было, даже забрал у машинисток пару штук. А КГБ устраивал обыски, перекапывал огороды. И это был 1961 оттепельный год! Они поверили, что захватили все. Гроссман написал Хрущеву наглое письмо, требовал рукопись назад. Ходил к Суслову, наводил тень на плетень. Суслов сказал, что роман опубликуют через 250 лет. Но куда было этим сусликам, шакалам и хорькам до матерого серого волка, вышедшего за флажки! Русские писатели научились писать «в стол», а режиссеры — ставить фильмы «на полку». А. Платонов считал Гроссмана ангелом. Но наши ангелы не без рогов, они бодаются. Даже с дубом, как теленок Солженицына.
Судьба «Жизни и судьбы» и повести «Все течет» привела писателя к раку почки. Почку вырезали, метастазы пошли в легкие. Он умирал долго и мучительно, Оля и Катя ходили к нему по очереди, через день. В бреду ему чудились допросы, и он спрашивал, не предал ли кого. 15 сентября 1964 года он ушел, научившись писать слово «Бог» с заглавной буквы. А триллер продолжился. Андрей Дмитриевич Сахаров в собственной ванной переснял «Жизнь и судьбу» и «Все течет» на фотопленку. Владимир Войнович бог знает в каком месте переправил ее на Запад. В 1974 году переправил, и в 1980-м ее напечатали в Лозанне, а в 1983-м — в Париже. В Россию Гроссман вернулся в 1988 году. Вернулся судией. Книги из нашего скорбного придела — это и был российский Нюрнберг.
Без политических деклараций Гроссман доказал, что фашизм и коммунизм тождественны. Концлагеря шли на концлагеря, застенок воевал против застенка. Гестаповец Лисс называл старого большевика Мостовского своим учителем, советское подполье в немецком концлагере жило по сучьим законам СССР: харизматического лидера пленных майора Ершова суки-подпольщики отправили в Бухенвальд, на верную смерть, потому что он был беспартийный, из раскулаченных. Комиссар Крымов только на Лубянке вспомнил, что помог в 1938-м посадить друга, немецкого коммуниста. С помощью Гроссмана мы совершаем экскурсию в газовую камеру и вместе с хирургом Софьей Осиповной и маленьким Давидом. А потом умираем с тысячами детей, медленно умираем от голода в голодомор на Украине. Это было куда дольше. Гроссман готов простить тех, кто предавал в застенке, но не собирается списывать грехи с тех, кто вместо зернистой икры «боялся получить кетовую». «Подлый, икорный страх». Его вердикт: дети подземелья, весь XX век, и немцы, и русские. Морлоки, уже не люди. Он понял, что свобода не только в Слове, но и в деле: шить сапоги, печь булки, растить свой урожай. Это теперь называется «рыночная экономика». Он понял, что «буржуи», «кулаки», лавочники, середняки были правы. Это тогда только Солженицын понимал.
Заговор. Заговор русской литературы против русской чумы. Нобелевскую премию не дают посмертно, иначе русские писатели и поэты разорили бы Нобелевский комитет.
Валерия НОВОДВОРСКАЯ