В июне выходит русский перевод ее автобиографической книги «Красота жизни, прожитой дважды». С разрешения издательства «Бомбора» «Лента.ру» публикует фрагмент текста.
Когда я уехала из дома и перебралась в Нью-Йорк, папа дал мне клочок бумаги — вырезку из газеты размером примерно дюйм на дюйм — со статистикой Бейба Рута (профессиональный американский бейсболист, выступавший 22 сезона в Главной лиге бейсбола с 1914-го по 1935 год). Там было сказано, что у него было немало аутов (ситуация или команда судьи, означающая, что игрок нападения в данном иннинге выведен из игры), но показатель отбивания — выше всех.
И папа сказал: «Дорогая, главное — убедись, что ты всегда готова отбить».
Что ж, я люблю бейсбол, да и кто не любит Бейба? Я повсюду носила с собой этот клочок бумаги, и даже сейчас он хранится в моей библиотеке. У меня было столько аутов! Впрочем, мой показатель отбивания неплох и со временем становится все лучше.
Отец научил меня значимости трудовой дисциплины. Когда мы были маленькими, он работал на заводе в часе езды от дома, и смены у него были скользящие. Это значит, что одну неделю ты работаешь в первую смену, с утра до пяти вечера, затем на следующей неделе ты работаешь во второй половине дня с двух часов и примерно до одиннадцати вечера, а потом третью неделю ты работаешь с одиннадцати вечера до утра. Когда наступает следующая неделя, все повторяется сначала. Он работал так много лет.
Так я научилась вкалывать. Так я научилась уважению.
Я уважаю своего отца. Еще я люблю своего отца, но это теплое чувство пришло позже. Намного позже. Помню, все время, что я училась в начальной школе, я каждый вечер ждала, когда он придет домой, сидела, ссутулившись, на верхней ступеньке лестницы, на алом ковре, который так хотела моя мама.
У нас почти не было денег, и все же она выбирала самые интересные варианты предметов интерьера. В гостиной стоял огромный изогнутый черный диван — на вид с каракулевой обивкой — и кофейный столик светлого дерева на золотистых ножках — сделан он был в стиле Джетсонов (американский научно-фантастический мультипликационный ситком, действие которого разворачивается в утопичном мире, где большую часть работы за людей делают машины. Обтекаемая форма мебели, появившаяся в мультсериале, вскоре нашла воплощение и в реальности).
Желтая оттоманка из искусственной кожи перед камином и, разумеется, корпусный телевизор с тремя каналами. А еще тот алый ковер, на котором я ждала возвращения папы с вечерних смен в цехе Эрни (когда он вышел на пенсию, ему подарили медную зажигалку с гравировкой).
Добирался он к полуночи. Я хотела посмотреть, что сделает мама. Как она его встретит? С любовью, анекдотами и поздним ужином или с раздражением и рассказами о том, что я сделала недостаточно хорошо или неправильно? Мне надо было знать, чтобы подготовиться.
Потому что, если я что-то делала не так, отец закипал, да так, что мог подняться по лестнице, схватить меня, потащить вниз или швырнуть на пол перед собой
После этого я должна была переделать то, что не удалось с первой попытки: вымыть машину, если колпаки ступицы блестели недостаточно ярко, постричь газон, если пропустила клочок, или вымыть полы, или что-то там еще. Соседи зачастую приходили проверить, не случилось ли какой катастрофы.
Разумеется, это было гораздо лучше, чем в те дни, когда он работал в первую смену, а моя мать стояла спиной к комнате и лицом к раковине, пока он тащил меня через кухню в подвал, где ремнем выбивал из меня всю дурь. Я быстренько сообразила, что к чему, и начала пораньше принимать душ, надевать сорочку и розовый пушистый халат. В этом случае можно было засунуть в трусы большую книжку в мягкой обложке, и никто об этом не догадывался.
Так продолжалось до тех пор, пока я не стала абсолютно уверена, что не совершала того, за что меня наказывали, и вот тогда я потеряла всякий страх, меня уже ничто не тревожило. Честно говоря, я и чувствовать что-либо перестала. Я попросту считала своего отца слабаком. Он орал у подножья лестницы, требуя, чтобы я спустилась. Мама стояла рядом с ним. И я начала спускаться — максимально медленно, глядя им обоим в глаза, не разрывая зрительного контакта.
Я подошла к нему и спросила: «В чем дело? Тебе надо снова ударить меня, чтобы почувствовать себя мужчиной?» Мне было четырнадцать. Отец заплакал. Я сказала, что не люблю его. Что никогда его не любила. Что никогда не полюблю
Я была такой холодной, такой спокойной. Он был просто разбит. Больше он никого из нас не тронул. Никогда.
Я освободилась. От обоих. С этого момента я была сама себе хозяйка.
Это не мешало мне по-прежнему приходить домой, общаться с ним и все так же жаждать его одобрения. Он был моим отцом. Я уважаю своего отца. Еще я люблю своего отца, но это теплое чувство пришло позже. Намного позже.
Я возвращалась домой из Нью-Йорка — а потом и из Лос-Анджелеса — и спорила с ним о политике, о войне во Вьетнаме, об Аните Хилл (американский юрист, педагог и писатель, стала известна после скандального судебного разбирательства, где выступила на стороне обвинения по делу о сексуальном насилии со стороны Кларенса Томаса, верховного судьи США). Когда я говорила об Аните Хилл, меня было не унять.
Я отказывалась носить бюстгальтер. Однажды перед ужином отец заявил, чтобы я даже не смела садиться за стол без бюстгальтера, так что я поднялась наверх, надела мамин лифчик поверх своей сельской блузки, спустилась, села за стол и спросила: «Ну, теперь-то мы можем поесть?»
Когда же я стала молодой моделью в Нью-Йорке, мне пришлось самой принимать решения. Я больше не вела чудесных бесед с отцом, во время которых он, бывало, заставлял меня объяснить, почему я хочу увидеть тот или иной фильм, прежде чем разрешал пойти в кино, почему меня волновали те или иные идеи. Даже если он был отчаянно со мной не согласен, он уважал мое мнение. Теперь же мы с ним не обсуждали каждую мелочь.
В бытность моделью я частенько получала «трудные» задания. Полагаю, в агентстве понимали, что я умнее других и выдержанней. Так что мне давали работу, где была вероятность столкнуться с жестким человеком, с клиентом, к которому трудно найти подход. Одним из таких клиентов была фирма Buf-Puf (фирма, производящая отшелушивающие дерматологические губки для лица).
Меня поместили в ящик, маленький ящик размером с меня, по периметру которого горели лампочки. Передо мной стояло блюдо с водой, и я должна была брать оттуда губку и демонстрировать ее на камеру, поднося к лицу. Представительница компании изобретала тысячи способов сказать «баф-паф», а я должна была повторять за ней, то с акцентом на «баф», то на «паф», то еще как-то — она дрессировала меня, как будто я была каким-то неодушевленным предметом. Для нее, кстати, так оно и было.
Температура в ящике была, наверное, миллион градусов, и ее помощник периодически промакивал мою спину мокрыми холодными полотенцами, чтобы я не потеряла сознание.
Меня отправляли работать с известными мужчинами, которые могли прийти на встречу пьяными, и с трезвыми знаменитостями, которые оказывались чудесными людьми, и теперь нас связывает дружба, как, например, произошло с Брюсом Уиллисом, он оказался прекрасным человеком, веселым и добрым.
Был случай, когда мне пришлось произносить что-то в духе «легкийоттеночныйблескдлягуб», загоняя бильярдный шар в лунку таким образом, чтобы он пару раз отскочил от бортиков стола. На съемки пригласили эксперта по бильярду, и он научил меня такому удару.
Однажды меня с ног до головы намазали смесью темного египетского грима и кофе. Мне обтирали стопы, чтобы я не задохнулась от этой смеси, пока иду вокруг бассейна в бикини, рекламируя Coppertone (торговая марка американского солнцезащитного крема). «Реагируй вовремя», — говорила я, и официант падал в бассейн.
Я позировала в купальнике на пляже Джонс-Бич посреди зимы и в мехах на Седьмой авеню в разгар лета.
Ходить по подиуму мне было не дано — слишком маленький рост и слишком пышные формы. Для меня это значило «слишком жирная и не такая как надо». Зато я была девушкой из агентства Ford для «специальных заказов»
Фотографии таких, как я, находились в начале каталога, мы работали лицом, снимались в рекламе и прилично зарабатывали — а еще нас бесплатно пускали в Studio 54 (культовый ночной клуб и всемирно известная дискотека, прославившаяся легендарными вечеринками, жестким фейсконтролем, беспорядочными половыми связями и употреблением наркотиков).
В те дни я получала по пять тысяч долларов в день. Иногда в два раза больше. Если только мне не мешал шрам на шее.
В четырнадцать лет я босиком укрощала дикую лошадь во дворе, пока мама вешала белье. Я сидела верхом, и тут эта чертова лошадь понесла. Она брыкалась и вставала на дыбы, фыркала и крутилась на месте. Я сражалась как могла с этой негодяйкой, поскольку знала, что мы должны продать ее — сломленную, кроткую, идеальное животное для деревенской семьи — и получить двадцать пять баксов.
Я не осознавала, что мы стремительно приближаемся к мокрым простыням на веревке, пока эта самая веревка не врезалась мне в шею, а ноги в ту же секунду не застряли в стремени. Мне было не выбраться. Успокоить эту проклятую кобылу я не могла. Она снова начала становиться на дыбы.
Дот хватило одного взгляда на происходящее (посреди двора взвилась огромная лошадь, а ее родная дочь может лишиться головы), она бросилась на животное и с какой-то невероятной, не иначе как материнской силой толкнула его в грудь. Лошадь попятилась, моя правая нога выскользнула из стремени, я упала, и лошадь потащила меня за собой. Дот схватила меня за ногу, освободила и совершенно обессиленная отступила.
Я встала и пошла в дом — посмотреть в овальное зеркало, висевшее в гостиной над старой деревянной стереосистемой со встроенными колонками. Шея — в клочья. Она была мокрой и разодранной от края до края. Вся рубашка была в крови.
Это была катастрофа колоссальных масштабов. Справиться с ней не было никакой возможности — это мы понимали, но что делать дальше, не знали. Дот стояла в дверях, не отводя от меня взгляда. Потом она тихо повернулась и пошла на кухню, позвонить папе, который в тот момент играл в гольф. Но он уже выехал. Он чувствовал, как чувствуют подобные вещи родители. Он подлетел к дому на нашем стареньком Chev.
Я все это время неподвижно сидела на потертом зеленом кожаном диване в кабинете и пялилась на свои руки.
Меня отвезли в больницу. Никто не знал, что делать, так что несколько часов никто не делал ничего. В конце концов папа сгреб врача за отвороты халата и втолкнул в комнату, где я лежала на каталке, истекая кровью и разваливаясь на части. Врач влип в дальнюю стену комнаты.
— Ты хирург? — взревел отец.
— Да.
— Так зашей ее! — велел отец и вышел.
Швами делу было не помочь. Доктор побелел. Он посмотрел на детскую шею с рваной раной длиной четырнадцать дюймов, потом посмотрел на меня. Он прочистил рану и крест-накрест склеил края. Он не имел понятия о пластической хирургии и не знал, как зашивать шею — такую подвижную часть тела.
Шея моя выглядела так, будто вокруг горла обвилась красная веревка. Потом эта «веревка» стала розовой, потом белой. Так она и залечилась
Чего только мне ни говорили люди по этому поводу. Все их ремарки были странными, не было ни одной приятной или смешной. Хотя многие спешили уточнить — «да это просто шутка».
Впоследствии я несколько раз пыталась сделать пластическую операцию на шее. Теперь она выглядит нормально, и большинство людей, судя по всему, ничего не замечают. Думаю, все дело в том, что я перестала волноваться на этот счет.
Со временем можно пережить все. Лично я горжусь своими шрамами. Даже теми, которых не видно.
Перевод Анны Иевлевой
lenta.ru